Она и в первом акте казалась хорошим выбором: быстрая, легко отыгрывающая пантомимные сцены с Гренгуаром, дразнящая поклонника. Да еще и танцующая самозабвенно: и как того требует партия, и, кажется, сама (автор не хочет гадать на кофейной гуще, приписывать артистке какие-либо мысли/чувства и выразится аккуратно: Ксения выглядит как танцовщица, которой интересна исполняемая задача). Во втором — в дворцовом па-де-сис имени Вирджинии Цукки — на глазах выросла еще больше. Резвушка-скакушка оказалась способна убедительно страдать, демонстрировать целую палитру печалей. Может, это ощущение слишком благостного зрителя, но самарская Эсмеральда-Овчинникова будто бы участвовала в сцене с параллельным монтажом: тело выводило па, как и положено приглашенной на праздник к высоким господам, а лицо отражало душевные бури и жило собственной, отдельной жизнью.
Третий же акт — ожидание казни — показал, что в самарскую компанию как-то попала артистка, которой бы танцевать больше и разнообразнее, чем бесконечные редакции Петипа. Даже столичные примы побаиваются показаться некрасивыми, а Овчинникова, которая танцевала обреченную цыганку так, будто ее придумал не Мариус Иванович, а кто-то ныне живущий — может, Матс Эк? — смотрелась среди крепкой, но скучной самарской труппы залетной птицей. Вокруг честные коллеги честно (или не до конца) выполняют задачи классического спектакля. Овчинникова же как вышла — сгорбленная (если бы чувство вкуса разрешало автору пользоваться курсивом, он бы тут был) — так до самого финала, до объявления о помиловании стекала плечами вниз. Такая «небалетная» осанка, встрявшая в царство классики с ее идеальным, идеализированным телом, оправданная, поддержанная актерски, примененная по назначению. Вокруг все с попыткой XIX века, а солистка внезапно из XX.